Гансова йерида[1] нисхождение с ума
У самого устья Мемеля, близ того места, где, разделившись на два рукава, он впадает в Куршский залив, крутой песчаный берег образует несколько
мелких островов и полуостровов. Один из них коренные жители в шутку именуют "три-четверти-островом", хотя, как и у северного русла Мемеля, у него есть свое исконное название — Русс[2]. Так же зовется деревня в три дюжины приземистых, на редкость прочно сложенных каменных домов, которая с незапамятных времен стоит, словно по ошибке приютившись на этом странном клочке земли. Русс-остров представляет собой исполинский утес или, лучше сказать, высокий и узкий холм, не конической, а скорее столбовой формы, окруженный с трех сторон заливом. Полая вода, поднимаясь, затапливает тонкую косу, что соединяет Русс с материком, и тогда руссейцы чувствуют себя заправскими островитянами. Но прилив длится недолго, а в другую пору из Русса в глубь страны ведет небойкая проселочная дорога.
В прежние годы этот географический курьез был спасением для прусских, имперских и даже заморских негоциантов. Когда поднималась буря, в башне на
краю поросшего мелким сосняком мыса-холма зажигали огни. Глядя на свет, торговые суда, спешившие из Киля или Данцига то в Мемель-город, то в порты Либавы и Виндавы, обходили опасное место. Должность смотрителя маяка передавалась по наследству. Для коренных руссейских семей она значила больше, чем должность пастора или жандарма, поэтому с конца XIX века смотрителей неизменно избирали в сельские старосты.
Теперь от былой славы Русса не осталось и следа. Корабли, следуя новым картам и приборам, с легкостью минуют коварный утес. Лес больше не сплавляют, а пилят на герцогских лесопилках выше по реке. (Говорят, будто некогда сам герцог живал в небольшом, теперь заброшенном особняке, что и поныне возвышается над три-четверти-островом. Правда, не исключено, что никакого герцога вообще нет и никогда не было.) А молодым руссейцам претит строгий старосветский уклад, заведенный еще их дедами и прадедами, и они что ни год то уезжают на попутных подводах вдогонку за мечтой в манящие большие и славные города Европы: Митаву, Кролевец, Минск...
Но деревня существовала до недавнего времени и, если не врут календари, то она стоит там и сейчас. Как-то раз в начале сороковых годов я гостил у знакомых в Малой Литве[3], и в досужей беседе кто-то случайно обронил, что после мировой войны в Руссе жил некий Ганс Вурст — тамошний дурак, единственный за всю историю деревни, да такой, что еще поискать. Долговязый, с унылым носом, нескладный, он не походил на прочих жителей деревни. Долгими зимними пополуднями, когда погода гневалась, и в море выходить было нельзя, степенные хуторяне и кряжистые краснолицые рыбаки пили в корчме шнапс и пиво, и почтительно кивали, слушая правдивые рассказы маяк-смотрителя с намасленным пробором, вечно окруженного двумя подсмотрителями, двумя учениками подсмотрителей и несколькими мальчиками для подачи пива.
Один Ганс, словно не чувствуя ледяного ветра, часами стоял в своем донельзя заношенном плащике у обрыва и смотрел, как внизу и вдали кипят вокруг черных камней и бешено бьются о берег белесые волны. Кому пришла бы охота вникать, что за дикие мысли носились в убогой его голове? вспоминал ли он, как после занятий в приходской школе в Z. его порол пьяница-учитель? как толстые, рыжие сыновья мельника били его, топча в мучной пыли жалкий, всюду заплатанный пиджачок? Или он просто слушал горькие крики чаек? Бог весть.
Руссейцы — все, как на подбор, сметливые, зажиточные хозяева, крепко стоящие обеими ногами на земле в своих тяжелых, смазанных дегтем сапогах —
понятное дело, не больно-то привечали Ганса Вурста. Никто не желал помнить, откуда он взялся. Поначалу добрые крестьяне подозревали чернокнижие и собирались было потихоньку сжечь его на костре. Но потом смотритель маяка, служивший капралом у герцога и оттого слывший человеком опытным, объявил, что Вурст — обыкновенный идиот. Такого же мнения придерживались и остальные завсегдатаи кабака:
"Еще слава создателю, что шапка на голове держалась," — презрительно басил багровый от пива жандарм Беккенрат. "Опричь того и пользы-то, почитай, не было от эдакой головы. И то сказать: не калекою уродился. Были у него в голове и оба глаза, и губы с зубами, а только одна слава, что были: глазами той все таращился безумно, а губами да зубами знай эдак шевелил, ровно пряника ухватить норовит."
"Тошнехонько ему приходилось у нас в Курляндии: народ-то здесь по большей части все работящий, инда в гербе прописано: "Ora et labora", то бишь, по-нашему, "Поворачивайся!". Да и герцог Якоб, на что уж милостив был, а лодырей да лежебок не шибко жаловал. Вот и стал Ганс умишком своим убогоньким раскидывать: куда ему, болезному, податься? А тут, накося, аккурат корабль снаряжали в Новую Курляндию[4], ту, что в Америке. Вот добрые люди и присоветовали: ищи, мол, дескать, счастья за морем."
"Только дурню такому, видать, все не впрок. Поплыл Вурст-дурак на кораблике в Америку, а тут возьми да и случись буря великая. Кораблик, как водится — в щепки, а самого болвана на берег вышвырнуло, да только не к курляндцам, а
невесть куда. Вот пообсох он маненько, осмотрелся и пошел людишек кой-каких искать. Может кто и пособит: хлеба там подаст, одежонки, да, может, и к делу какому-никакому пристроит."
Так и судачили о нем все эти годы. На самом деле добропорядочные, но — да простят они нам эти слова! — слегка недалекие жители Русса даже представить себе не могли, в какой переделке оказался Ганс-путешественник. Даже если допустить на мгновение возможность того, что он был бы в силах рассказать, что с ним стряслось, и даже если бы руссейцы вопреки своему обыкновению согласились выслушать его, сама история была настолько неправдоподобной, что бедного дурака непременно отправили бы с первым же почтовым фургоном в Митаву, в тамошний дом для умалишенных. Они и без того уже не раз грозились это сделать.
Поэтому, скрепя сердце, нам снова приходится взять на себя повествованье и передать в связном изложении то, что мог бы, вероятно, сообщить Ганс Вурст,
если бы он был на это способен. Берег, на который его забросило обычное в таких случаях кораблекрушение, был все еще неизвестен в Европе, а у туземцев вполне обоснованно назывался Пряничным берегом. На этом затерянном в Карибском море острове жило племя существ, наделенных разумом и обликом, похожим на человеческий, с тем, однако, отличьем, что на ощупь, цвет, запах и вкус они были пряниками: обыкновенными печатными пряниками, наподобие тульских, с начинкой из грушевого повидла.
У существ этого племени была, кроме того, одна поразительная особенность. Дети и молодые пряники, как и любые другие люди, довольно заметно различались
между собой по росту и телосложению. Однако, пряники среднего возраста и старики были все на одно лицо, строго одинакового размера и формы: коническая голова, сужающиеся конечности и полное, круглое туловище, в точности как, например, у морской звезды. Вурст, которого очень заинтересовали туземцы, тем не менее, в силу своего слабоумия долго не мог постичь, в чем заключалась причина такой удивительной перемены.
Туземцы приняли Вурста ласково и радушно. Они словно вовсе не замечали скудости его увечного рассудка: впрочем, может быть, так было оттого, что он
поначалу не говорил по-пряничному. Когда же он постепенно освоил их забавное наречие, то оказалось, что наивная забота племени помогла ему во многом избавиться от своей болезни. Пряничные домики были чисты и уютны. Грушевые рощи цвели круглый год. Туземная детвора попросту души в нем не чаяла: он качал их на коленке, рассказывал о дальних, холодных морях, о желтом янтаре и черных соснах, мастерил лодочки из плотной пробковой коры. Пожилые пряники
смотрели на Ганса тоже без всякого осуждения, хотя все время будто снимали с него мерку, точно оценивали, точно готовили ему мысленно некую, не вполне еще постижимую для него самого будущность. Порой, когда он чувствовал на себе такие взгляды стариков, Вурсту становилось неловко. И все же, живя среди пряников, он собирал вместе с ними груши на повидло, водил хороводы вокруг костра и впервые ощущал себя почти взрослым, здоровым, зрелым человеком.
Сообщение с внешним миром, хотя нечастое и ненадежное, у островитян все же было. Пряники были изрядными мореходами и в древности плавали даже к берегам
Нидерландской Гвианы. Век географических открытий отбил у них охоту к путешествиям. Пряники держали на берегу небольшую флотилию тяжелых лодок, но пользовались ими разве что в крайних случаях, желая как можно дольше сохранить само существование их маленького острова в тайне от великих держав. Вурсту туземцы сказали, что он может жить у них столько, сколько захочет. Но Вурст со свойственным ему беспечным пренебрежением к здравому смыслу то и дело просился прочь. Одна только удивительная загадка пряничного преображенья не давала ему уехать тотчас же.
Однажды ночью его разбудил грохот барабанов и пронзительные крики. "Вторжение," подумал Вурст. О сон безумца! Как готов он верить в невозможное! Еще не вполне проснувшись, он уже явственно видел серые бруски броненосцев, дымы орудийных залпов, дымы труб... Но это, конечно, было не вторжение. (А вы, дорогой друг, можете представить себе высадку колониальных войск европейской державы на острове пряников?) Крики доносились с пятачка на перекрестке двух
дорог, где обычно обсуждали свои дела жители главной деревни туземцев. Там вокруг костра плясали пряники и, разумеется, о разумеется, потрясали своими каменными топорами. Как хотелось бы, чтобы случившееся было лишь плодом больного воображения несчастного деревенского дурака. Но нет! все это — чистая правда.
Посреди площади стояло устройство, похожее на гильотину. Ее лезвие было не прямым, как то принято в просвещенной Европе, а сложной изогнутой формы, вроде незамкнутой пятиконечной звезды. Словно опьяненные дурманом, дикари из числа молодых и пока еще разных пряников сo смехом ложились на массивную колоду, пятиконечный нож с хрустом падал, а потом радостно изумленные, с гримасой сладкой боли на разгоряченных лицах, они вставали на ноги, и вязкое грушевое повидло выступало у них на усеченных руках и боках. Тогда за работу принимались старики. Они несли большие кисти и целые ведра шоколадной глазури. Через короткое время пряники, прошедшие обряд совершеннолетия, как две капли воды походили на своих старших собратьев.
"Долговязый! Долговязый!" — послышались крики. "Иди к нам! Старики сказали, что тебе уже тоже можно!" Дюжина липких от свежей глазури рук вцепилась в Ганса, и его поволокли было к костру, возле которого на возвышении стоял украшенный гирляндами цветов пятиугольный нож. Но Вурст словно вовсе обезумел. "Пустите! пустите меня!!" завопил он в полном исступлении, с силой вырвался, и, истошно визжа, кинулся на берег. Несколько пирог все еще лежало на песке у самой кромки воды. Вурст столкнул одну из них в воду, бросился в лодку и ударил по веслам.
***
Известно, что для взвешенного суждения о чем-либо необходим взгляд извне. В описании быта и нравов некоторых малоизученных народностей это утверждение особенно справедливо. Для любой сколько-нибудь значительной работы в моей области исследователю приходится опираться на свидетельства людей, которыe слывут ненадежными во всех иных отношениях. Успех моего труда целиком зависит от сказанного такими людьми — изгоями в собственном доме, чьих слов никто никогда не подтвердит. На их показания никак нельзя полагаться. Сделанные ими открытия почти всегда обречены на забвение. Но кроме них нам никто ничего не скажет.
Прочие приключения нашего беглеца в далеких южных морях были тем увлекательней, что на них, скорее всего, пришлось очередное обострение его душевной болезни. Его свидетельства стали бы воистину неоценимыми для исследований одного из теперь уже вымирающих пряничных племен Малых Антильских островов, тем более — с точки зрения особым образом (по-видимому, шизофренически) остраненного наблюдателя. К сожалению, никто не сможет нам в этом помочь. В подбитом ветром сарайчике — так непохожем на просторные, крепкие, с замшелыми стенами из дикого камня дома коренных руссейцев — нашлись бессвязные записки, сделанные, по-видимому, нетвердой рукой Ганса Вурста. Но о возвращении домой в них нет ни слова. Поэтому можно только предположить, что доплыв до берега Нидерландской Гвианы, Вурст ухитрился попасть на пароход до Гааги, а оттуда через Киль или Данциг он мог добраться и до Мемеля.
Много воды утекло за время Гансовых скитаний. Старый смотритель маяка умер от водянки. Его место занял старший подсмотритель и немедленно назначил двух новых подсмотрителей. Корчмарь Хефнер овдовел, жандарм вышел в отставку за упразднением местного участка, мельник Репке окривел и выдал замуж младшую дочь, а почту приходилось теперь забирать в волости, так как почтальон в Русс больше не приходил. В остальном же жизнь продолжалась, как и прежде, став, если это возможно, еще добропорядочней и скучнее.
Ганс вошел в корчму и сел за чисто выскобленный стол. "Магда, глянь," — сказал горбатый корчмарь Хефнер громким свистящим шепотом, так чтобы все слышали: "никак дурак наш вернулся?!" Несколько загорелых, в дубленых складках, руссейских шей повернулось в сторону пришедшего. "Дурак! И верно — дурак приехал!" — заговорили все с каким-то веселым удивленьем. "Поди ж ты, не сгинул у дикарей!" — "А нам-то что? Халупа евонная, кажись, еще не развалилась? Пускай живет!" — благодушно заметил один из рыбаков, длинный Петерс, который уже успел в тот день пропустить лишнюю кружку черного мемельского пива.
Но в это время отставной жандарм Беккенрат, словно сеттер, потянул носом воздух и злобно ощерился. "А ну-ка..." смутно пробормотал он и подошел к Вурсту, уже совершенно откровенно принюхиваясь. "Ну-ка, ну-у-ка..." продолжал он, словно мучимый какой-то неясной догадкой, и, постепенно, но скоро прозревая, он медленно менялся в лице: "постой-постой... Да ведь..." и тут молния мгновенного узнавания пронизала его грубые, тяжелые черты: "Да ведь он же пряник! Donnerwetter!!" Урядник согнулся, закрыл руками рот и нос и пулей вылетел вон из корчмы.
Все повскакали с мест. Щекастая Магда, ахнув, побелела, как пивная пена, выронила бочонок с черным мемельским и с размаху села на пол. Бочонок грохнул. Покатился. Грянулся о ножку стула и остановился в полной тишине. Потом всех
разом словно прорвало. "Пряник! Пряник!!" Пряник в Руссе! Гадость какая! Отродясь такого не было!
"Как он только посмел," — брызгал слюной золотушный скорняк Краузе из крайнего дома. У Краузе только что опоросилась свинья, и он был в ярости оттого, что ему испортили праздник.
"Вот кто Бога-то не боится!" визжал ростовщик Клюге, потрясая костлявым указательным пальцем, пока пролитое пиво текло по его длинному узкому подбородку и капало прямо на теплый, с потускневшими
медными пуговицами, жилет. "Прряником заделался, к-куриццын сын," — с ненавистью шипел мельник, "всех нас погубить хочет." Подвыпившие рыбаки возмущенно гудели.
Несколько мгновений все суетились, кричали, выбрасывая кулаки в воздух, опрокидывали стулья, то хватали наизготовку пустые кружки, то снова опускали их. Оторопев, Вурст медленно, молча отступал в угол. Вдруг дверь корчмы распахнулась от удара ногой, и вошел снова улыбающийся, как вурдалак, отставной жандарм Беккенрат. В одной руке у него был горящий факел, в другой — толстая веревка. "В-вот," — проговорил он, удовлетворенно отдуваясь, "Сейчас пристроим голубчика." "Это уж как Бог свят," — злорадно поддакнул школьный учитель Кребс, пучась от ненависти и страха. "Шатается тут всякая нечисть, знай только боголюбивых людей с пути сбивает." Откуда-то появились багры, лестницы, факелы, доски, петли из веревок. Ощетинившись, толпа угрожающе пыхтела, потела от огня, росла, как тесто в печи, надвигалась.
"И-и-и-и-и!!!" — душераздирающий визг Вурста, разрезал воздух, словно звук главной пилорамы на герцогской лесопилке. На губах у Вурста показалась пена, он бросился на залитый пивом дощатый пол и забился в припадке падучей. Толпа в ужасе отшатнулась. На мгновение образовался проход к двери, и этого мгновения оказалось достаточно. Точно загнанный зверь, Вурст встал на дыбы, потом одним прыжком достиг двери и вырвался наружу.
"Держи! Держи аспида!" — послышались вопли. Целая ватага разъяренных руссейцев следовала по пятам, пока Вурст сломя голову несся в направлении песчаной косы, что вела с острова на материк. Преследователи нагоняли. Иногда их вытянутые вперед пальцы с длинными острыми ногтями царапали спину убегавшего что было мочи Вурста. Колеблющаяся в отблесках факелов гигантская тень наползала на Вурста, и от этого в истерической панике, в предельном, животном ужасе он делал все более длинные, уже не вполне человеческие, пряничные прыжки. (Как пригождались теперь его невинные игры, когда под ласковым антильским солнцем они с детьми из племени, бывало, бегали взапуски вокруг костра!)
Теперь он, кажется, оторвался от гнавшихся за ним. Начинался прилив. Ветер крепчал, и косу спасения заливало. Вода в этих местах всегда поднималась очень
быстро, и в низинах было уже, должно быть, по грудь, если не по горло. Вурст снова страшно закричал и прыгнул так, как не прыгал никогда в жизни. Беккенрат кинулся было за ним, но сразу ухнул с головой под воду. Хлынул дождь, факелы стали гаснуть. Два литра пива и пудовые сапоги тянули на дно. Мерзко бранясь, гонители повернули прочь.
Вурст брел по колено в воде к берегу. Каким-то чудом он снова спасся. Колченогая судьба, оседлав беспомощный рассудок, привела на исходное место, и сама же, кривая, во второй раз вывезла его. Черные сосны шумели, вымочив ноги в наступавшей полосе прибоя. Потом бушующий залив остался позади. Подпрыгивавшая в струях дождя
проселочная дорога теперь просто и бесхитростно вела вдаль. Тем временем костер подо лбом и за глазами разгорался не на шутку. уставы нас поворотят на брань неясыти садятся у непрядвы раб отрешенья да приносит дань от некогда оставленныя жатвы. "В чермнем мори..." — чуть слышно бормотал Вурст, "...тамо имярек разделитель вод... тогда глубину шествова немокренно... море по прошествии его пребысть непроходно... помилуй мя помилуй мя..."
Местность вокруг него неуклонно понижалась, и это было неудивительно. Долина Немана, Niemandsland[5], медленно погружалась во тьму.
LA, IV-MMII
|